Пишет Эмилия Лемперт

Моя Марусенька

Моя Марусенька

Сколько я себя помню, рядом со мной всегда была няня Маруся, моя Марусенька.

От безмерного страданья Голова моя бела. У меня такая няня, Если б знали вы, Была.

Александр Межиров

Мама часто рассказывала, как Маруся попала в наш дом. Мама с папой, молодые специалисты, получили назначение в Казань. Но когда пришло время маме рожать, она поехала к своим родителям в Чернигов. Там в большом доме жили не только мои бабушка с дедушкой, но и мамина старшая сестра с мужем, маленькой дочкой и няней дочки – Полиной. После родов мама была очень слаба, не могла удержать меня на руках, после каждого кормления у нее кружилась голова. К тому же неумолимо приближалось время отъезда на работу. По тем временам давали три месяца послеродового отпуска. И вот как-то дедушка привел в дом гостей: отца няни Полины и ее родную сестру Марусю. Они приехали из деревни в Чернигов на базар. Маруся, увидев маму со мной на руках, подскочила к ней со словами возмущения: «Хiба так дитя держать?!» (Разве так держат ребенка?!). Выхватила меня и крепко прижала к себе. Я сразу почувствовала себя уютно и уверенно, как и много лет спустя в ласковых и крепких руках моей Марусеньки. Мама тут же стала уговаривать Марусю поехать с нами в Казань. Неожиданно быстро Маруся согласилась, и ее отец тоже. Жизнь в селе в то время была, мягко говоря, безрадостная; многие бежали в город. После раскулачивания и голодомора, после смерти матери и появления нелюбимой мачехи для нее это был лучший выход. Да и отец ее не мог прокормить лишний рот, а тут он знал, что дочка будет сыта всегда, как ее сестра Полина.

Первым делом мама выкупала Марусю, потом нарядила в свое шелковое белье, надела на нее все бусы, какие только были, – и Маруся  у нас осталась, осталась на всю жизнь.

В первый день нашего приезда в Казань, пока папа рассматривал ребенка, Маруся, не говоря ни слова, выскользнула из дома знакомиться с соседями, как положено в деревне.

Всю жизнь Маруся была патриоткой Украины в самом глубинном смысле этого слова, всем сердцем чувствовала, что это ее Родина. В молодости она носила только национальные украинские наряды, очень красивые: кофта свободного покроя, стянутая к ободку вокруг шеи, с широкими (буфами) рукавами реглан, собранными вокруг горла и вышитыми гладью или узорами ришелье; нарядная юбка из плотной яркой синей ткани, украшенная черной атласной лентой с красной каемкой с обеих сторон, параллельно подолу; под верхней юбкой была еще нижняя, очень пышная белая юбка, а поверх верхней юбки – черный или белый передник, расшитый яркими цветами гладью. На шею Марусенька надевала несколько рядов «мониста» – бус, а на голову платок, такой же немыслимой красоты, как и передник, белого или черного цвета. Позднее, уже после войны, она как-то на базаре приобрела к своему костюму шнурованные черные ботиночки на каблуках и белые чулки, что было тогда редкостью.

Но в Казани, не распаковав чемоданы, она в национальном наряде и босиком (опять-таки как положено в деревне) выскочила на улицу. Прежде она видела только город Чернигов в районе базара. А старинная Казань, столица Татарии, уже тогда была большим промышленным городом. И вот моя Марусенька, в невиданном наряде, босая (а все татары ходили в носках и галошах), пошла по камням мостовой. В шоке были обе стороны. Татары пытались о чем-то Марусю спросить; она, ничего не понимая, залилась слезами, прибежала домой с криком: «Тетя! (Она так называла маму много лет) Поiхали до дому! Я не можу тут жити! Я думала, що на свiтi е тiльки люди та евреi, а тут якись iншi, плоскомордые, до мене по-котячему, по-собачему розмовляють!» Мама долго ее успокаивала, говорила, что татары мирные хорошие люди, что она научит ее отвечать по-татарски. Еле-еле Маруся успокоилась, поняла, что обратного хода нет, да и к ребенку уже привязалась. Однако эксцессы продолжались. Когда она гуляла со мной на руках на улице (о колясках тогда и речи не было), татарки подходили, заглядывали в конверт с ребенком и, увидев малышку с черными узенькими глазками, уважительно говорили: «Молодец! Татарское дитя няньчишь!» Тут Марусенька взрывалась и без всякого политеса отвечала: «Чи ви не бачите, чи вам повылазило, шо дитя украiнське!» Когда я чуть подросла, стали меня хвалить: «Хорошенькая девочка», продолжая думать, что я татарка. Маруся на все похвалы приговаривала: «Ваши речи вам у плечи, ваши думки вам у шлунки (желудки)».

И жила большая сила В няне маленькой моей.

Александр Межиров

В конце мая – начале июня 1941 года мама получила путевку в Цхалтубо (она все еще была очень слаба), взяла меня и Марусю, чтобы оставить у папиных родителей в Харькове, а сама поехала в санаторий. Время было очень тревожное, и мама, не дожидаясь конца путевки, вернулась в Харьков, где и застала нас война. Нужно было спасаться. Билеты на поезд достать было невозможно, все поезда шли на запад, а нам надо было на восток. Даже моя мама – всегда очень деловая, расторопная, энергичная, – ничего не могла сделать. В Харькове уже начались первые бомбежки, паника была страшная. Маруся со мной на руках металась по залу, где были кассы, и приставала к каждому человеку в военной форме, на звания она не обращала внимания. Так она пристала и к генералу, стоявшему первым у кассы. Когда касса открылась, он закричал: «Где эта украинка с ребенком?» Маруся услыхала и на весь зал закричала маме: «Тетя! Давайте гроши!» Так она вывезла нас из Харькова; не знаю, что с нами было бы иначе. Потом к нам приехали в Казань и папины родители из Харькова, и мамины родители из Чернигова, и мамины сестры – старшая с ребенком и младшая, – все были всю войну у нас. А мой папа, его родной брат (хоть он имел бронь), муж старшей сестры, а также мамина средняя сестра-врач, и ее муж, – все они ушли на фронт. Сводки с фронта были ужасные, рассказы по радио о бесчинствах фашистов производили на Марусю жуткое впечатление. Часто мимо нашего дома шли строем солдаты-новобранцы, и тогда Маруся с криком бежала ко мне: «Эмма! Женуть (гонят)!» Хватала меня на руки, выбегала на балкон. Я, испуганная ее криком и горестным выражением лица, прижималась к ее груди, засовывая ручку под кофточку. На что она мне тут же говорила: «Держи, Эмма, пока немцы не отрезали!»

Маруся прожила в нашей семье практически всю жизнь. Расставались мы с ней два раза в жизни. Первый раз во время войны. У нас в семье жило много людей и было голодно, а она любила хорошо поесть: если кашу – то кастрюлю, если хлеб – то буханку. Во время войны еды было мало; бабушка умудрялась делать мне оладушки из картофельных очисток, которые приносила из столовой, где мыла посуду. В 1943 году сестра Полина написала Марусе, что живет у врачихи, где-то в Сибири, в глуши, где пациенты расплачиваются едой, и позвала к себе. Маруся поехала. Второй раз мы расстались, когда уезжали в Америку, уже навсегда.

После возвращения из Казани в Харьков вместе с Авиационным институтом, где мама работала, вернулась и Маруся, и для меня опять наступили времена счастливого детства.

Страна еще переживала духовный подъем на волне победы, и все верили в счастливое будущее. (Всю жизнь там мы жили в ожидании этого будущего, но так и не дождались). Папа, истосковавшись по культурной жизни за долгие безумно тяжелые годы войны, решил сделать всем подарок и взял четыре билета в седьмой ряд партера на оперу «Черевички» Чайковского, учитывая Марусин интерес к украинской теме. Народ в послевоенные времена не очень тянулся к опере… Папа в синем довоенном костюме, в светлой рубашке с галстуком, со счастливыми глазами и торжественным выражением лица в предвкушении прекрасной музыки Чайковского. Мы с мамой тоже в более или менее нарядных платьях.  А Маруся в описанном мною выше национальном костюме, страшно гордая, даже чопорная, восседала рядом со мной. Это было ее первое посещение театра. Все для нее было внове: роскошное здание старой харьковской оперы, бархатные кресла, красивый занавес. И вот начался спектакль, поднялся занавес, полилась музыка; мы замерли. Первое действие спектакля происходит в доме у Солохи, куда приходят по очереди разные действующие лица. Марусино внимание особенно привлек актер, игравший черта. В обтягивающем трико, с хвостом и рожками, он все время прыгал по сцене, а моя Маруся – святая душа – все принимала за чистую монету и с волнением следила за каждым его движением. Когда в дверь постучал Голова, черт начал метаться по сцене, пытаясь спрятаться. В центре сцены стояла большая бочка, и по воле режиссера черт запрыгивал в нее и так и этак, но все были видны то рожки, то хвост.Тогда наша испереживавшаяся Маруся во весь голос закричала: «Сракой лезь!» Надо было видеть реакцию моего интеллигентного папы! Мама от души расхохоталась, чувство юмора ей не изменяло никогда. Когда первое действие закончилось, папа сказал, что он нас не знает, пересядьте куда хотите, встретимся после спектакля на улице. Мама очень любила бельэтаж, и мы поднялись наверх, оставив папу в гордом одиночестве. Но ему никто не был нужен. Была музыка, был театр, который он любил самозабвенно. Пока мы втроем степенно прогуливались в фойе бельэтажа, в спину Марусе шептали: «Смотрите, артистка, какой красивый наряд. Что-то мы ее на сцене не разглядели». Когда потух свет, мы тихо сели на свободные места. Во втором акте в селе был праздник, и хор девушек в похожих костюмах пел колядки. Тут Маруся опять отличилась – начала подпевать и громко говорить маме, что они неправильно поют. Люди вокруг зашептались: «Слышите, артистка говорит, что они неправильно поют». Третий акт мы смотрели с балкона, попросив Марусю все свои впечатления дома высказать. Маме казалось, что с такой высоты ее голос не будет слышен, но напрасны были ее надежды. В третьем акте, во дворце царицы, под торжественную музыку выплывает на сцену роскошная Екатерина, ее сопровождают Потемкин и лругие приближенные, чтобы вручить кузнецу Вакуле черевички. Сначала Маруся замерла от немыслимой красоты, но вдруг обратила внимание на дворян из свиты Екатерины, одетых в лосины. Возмущению Маруси не было границ: «Что они вырядились так, что все яйца видны!» Теперь уже мама сказала, что подождет нас внизу. Впоследствии родители больше никогда с Марусей не ходили в театр, только мы вдвоем. На спектакле «Наталка-Полтавка» она уже вела себя спокойно: как видно, все эмоции выплеснула на первом спектакле.

Одной из важных моих обязанностей по отношению к Марусе было написание писем в деревню. Она, будучи очень толковой и сообразительной, так и не смогла научиться читать и писать. Ее учили мои родители, потом я, потом соседские мальчишки в нашей коммуналке. У нее в мозгу буквы не складывались в слоги. Алфавит она знала, но… Говорила, тыкая в букварь: «Эмма, «Лы» и «у» – лыу, «ны» и «а» – ныа. Шо вони понаписывали, колы я бачу, шо це луна!» При моей вечной занятости с детства в двух школах – простой и музыкальной, да еще в кружках разных, Маруся находила удобный момент и, положив передо мной листок, вырванный из тетради, просила: «Напиши, будь ласка». И я садилась за письмо. Почти половину письма занимало традиционное приветствие, которое я знала наизусть. Например: «Дорогая сестра Поля! (или подруга Галя). Обращается к тебе твоя сестра (или подруга) Маруся и  жмет твою правую руку. От всего сердца шлю тебе пламенный привет и желаю тебе здоровья». Потом уже шел деловой текст под диктовку: «Дорогая сестра Поля, тут знакомая кинула на карты и сказала, что ты мне брешешь про себя и деревенские новости. Не бреши больше, я все равно все знаю. Напиши мне о… в общем обо всех». Заканчивалось письмо приветами родичам и знакомым, почти всей деревне, я их тоже давно знала наизусть. Однажды мы получили такой ответ от Полины: «Дорогая сестра Маруся! (дальше по тексту про пламенный привет и т.д. А потом по делу) Про яку брехню ты пишешь, про першу, чи про другу?» Моя мама взорвалась таким хохотом, что я запомнила это на всю жизнь. Но Маруся относилась к этому очень серьезно, и гадалке верила как Богу. Несмотря на «брехни», Маруся постоянно слала посылки в деревню, обеспечивая не менее, чем полдеревни Ковпыто. Я только успевала химическим карандашом писать адреса на посылках. В них было все: материя на юбки; разноцветные нитки мулине для вышивки кофт, фартуков, платков; печенье и конфеты, которых в деревне не видели или не на что было купить. И, конечно, денатурат, на этикетке которого были череп и кости, но которым лечилась и который пила вся деревня. Маруся была очень добра, отзывчива на чужую боль, никогда никому не отказывала.

Еще один эпизод из детства стоит у меня перед глазами. Возможно, он бы не врезался в память, если бы не мамина и папина реакция. Мы втроем, что бывало очень редко, обедаем. Все читают и не замечают, что именно едят. Перед папой стоит большущая книга «Угрюм-река» Шишкова, перед мамой – поменьше, только что вышедшая «Переяславска рада» Натана Рыбака, передо мной – в еще меньшем формате – «Молодая гвардия» Фадеева. Маруся подает нам обед, мы молча, не глядя в тарелку, глотаем суп. Она подает второе и, чтобы привлечь внимание папы и мамы, спрашивает: «Гавнир подавать?» Больше уже никто не читал. Мы втроем смеялись до слез. А она была очень горда, что своей «интеллигентностью» сразила нас наповал.

Мама была преподавателем в институте, потом в техникуме (в тяжелые времена, когда евреев отовсюду увольняли), потом в оттепель опять в институте. Читала она мужские предметы: «Станки и автоматы», «Теорию резания»,»Допуски и посадки», «Штамповку» и т.д. Сколько я ее помню, она всегда готовилась к лекциям. Иногда, предельно уставшая, она занималась, лежа на диване (незабвенный наш диван с белыми слониками и салфетками ришелье на спинке), и просила неграмотную Марусю подать ей том Слепака «Станки и автоматы». И Маруся ни разу не ошиблась. У нее было какое-то звериное чутье, она безошибочно выбирала из сонма книг нужную.

Когда Марусе что-то надо было решить по хозяйству, а мама занималась, она, как лиса, подкрадывалась к маме и спрашивала: «Вы уже «средоточились»? Можно до Вас?» Мама смеялась и выдавала очередную порцию «грошей» для похода на базар или в магазин. Со временем Маруся решила, что тоже стала «куртурная», и вставляла в свою речь такие слова, как «андресоли», например.

Уже давно она стала главным человеком в доме. Моя дочь Лина в пять лет сказала: «Маруся у нас генерал, я – полковник, а вы с папой – рядовые!» Это был точный ранжир. Я выросла, вышла замуж, теперь Маруся няньчила мою дочь, следила за ее развитием, волновалась, как скорей научить ее читать. Летом она на базаре купила с рук букварь (в магазине в те годы учебников не было). Буквы она знала, показала их Лине. В скором времени она торжествующе встретила меня на пороге и сообщила: «Лина читает!» Я спрашиваю, кто же ее научил, а Маруся с нескрываемой гордостью заявляет: «Я»!

Естественно, что Лина, как и я в детстве, говорила по-украински и любила кушать то, что любила Маруся. Например, лук, посыпанный крупной солью и политый постным маслом, с черным свежим хлебом. Когда я спрашивала: «Доча, почему не пьешь чай?» Она отвечала на Марусином языке: «Нехай вычахне! (Пусть остынет)». Маруся всегда была родным человеком, членом семьи, неизменно присутствующим в нашей жизни.

Годы шли, уже и Лина выросла, появился у нее сын Вадик. Однажды, когда Маруся показывала ему сказку по эпидеоскопу и не могла прочесть подписи, Вадик разочарованно протянул: «Маруся, ты незнайка»! Это был удар. Тогда мы купили Вадику много пластинок со сказками в исполнении самых лучших актеров. Никогда не забуду завораживающий голос Плятта в «Спящей красавице» и Смехова в «Али-бабе». Теперь Вадик вместе с Марусей с упоением слушали сказки и ничего не надо было читать.

Маруся много болела, я ее вытаскивала и из инфаркта, и из инсульта. А она вытаскивала меня из ужаса папиной болезни.  Папа заболел энцефалитом и из 30 лет болезни 15 лет неподвижно лежал. Маруся несла дневную вахту, пока я была на работе, а вечернюю уже несла я. Что бы я делала без этого доброго, родного, надежного человека? Каким адом могла бы стать моя жизнь, если бы не ее помощь?! Мама уже 20 лет жила и работала в другом городе. Мы с мужем работали; я, как всегда, минимум на двух работах; Линочка росла; назревали новые проблемы. Благодаря Марусе я могла творчески работать, ездить в командировки, даже в отпуск.

При последней встрече с няней, Вместо вздохов и стенаний, Стиснув зубы – и молчу.

Александр Межиров «Серпухов»

Если бы моя мама считала необходимым, то я ходила бы в детский садик, даже если бы он был единственным на весь Харьков. Но мама была против коллективного воспитания, поэтому я росла с Марусенькой. Мы платили ей официальнуюзарплату, чтобы был профсоюз, трудовой стаж, будущая пенсия и так далее, хотя многие родители платили наличными. Далеко не все няни жили в семьях, а у Марусеньки хоть и была своя комната, где она была прописана, но жила она с нами, и я не могу даже представить жизнь без нее. Оглядываясь в прошлое, я вижу, что многие мои подруги и одноклассницы любили и благодарно помнили своих нянь, но такой, как моя Марусенька, не было ни у кого.

Я все помню. Мне только очень горько, что я не могла ее взять с собой в Америку, я бы продлила ей жизнь. Уезжая, я оставила Марусе деньги в банке и передала ее на попечение ее сводной сестры, которая прописалась в марусиной комнате в центре Харькова.

Только один год она прожила без нас, ей было 76 лет.

Мы расстались, но Маруся остается в наших постоянных воспоминаниях о ней, о ее словечках. Мы уехали, как Маруся говорила, «неожиданным путем». В бесконечной веренице теплых и смешных моментов она живет рядом, а я не была на похоронах и не понимаю, что ее нет в нашей жизни.

Просто мы уехали…