Моя смешная жизнь: Записные Книжки

Записные Книжки 3 – МГУ

Пять лет в МГУ были исполнены для меня счастья и смысла. А вот всерьез смешной в университете была только военная кафедра. Заведующего (полковника, между прочим) звали Худояр Худоярович, и, кажется, я была единственной, кто полностью выговаривал его имя и отчество, остальные студенты и студентки сокращали его до абсолютного неприличия.
Один студент опоздал на занятия аж на 40 минут. Совершенно разъяренный Х.Х. злобно шипит: «Курсант А-дров, если бы вы были на моем месте и я бы опоздал на 40 минут, что бы вы со мной сделали?!» Курсант А-дров усиленно думает и неторопливо отвечает: «Я бы вас ПОЖУРИЛ…»

А самое сильное воспоминание – гос.экзамены.
У барышень из романо-германского отделения направление, соответственно, языковое: военный переводчик. У нас же, специалистов по русскому языку, профессия медицинская: медсестра гражданской обороны. Ждем в коридоре, пока переводчицы сдают. Выходит этакая францужаночка, из семинара по старофранцузскому, на букве «р» грассирует, остальное произносит с прононсом. Все ее нервно спрашивают: «Ну что, что тебе досталось?» Она, безмятежно: «Техника допгоса непосгедственно в танке фашистского «языка», взятого на пегедовой…» Дошла очередь и до нас, медсестер гражданской обороны, ну и до меня. Вхожу. Конец июня, жарища, кондиционеры только в кино показывают, комиссия за длинным столом (ровно 13 человек) расположилась в позе «Тайная вечеря» и еле дышит уже. Всякие там повязки, жгуты, уколы – это мне одной левой; теорию вызубрила так, что хоть ночью разбуди (даже сегодня), скажу, что отравляющие вещества действуют на ферменты цитохромоксидазу и холинэстеразу… Но приходит пора дополнительных вопросов. Скажите-ка, спрашивают, каковы ваши действия, если вы находите на передовой бойца с переломом ноги, а у вас при себе ни бинтов, ничего? Ломаю, говорю, сук попрямее, рву у бойца нательную рубаху на бинты, прибинтовываю сломанную ногу к суку и волоку в расположение медчасти. Задумываются. А если, спрашивают, на нем нет одежды, в том числе нательной рубахи? Я лихо отвечаю: рву свою рубаху или там гимнастерку – и далее по тексту. А если, спрашивают, вы в пустыне и там никаких деревьев или кустов нет? Ну, говорю, прибинтовываю его раненую ногу к его же здоровой ноге и волоку в расположение медчасти. Еще думают. А если, спрашивают, у него одна нога, и та сломана? А легко, говорю, прибинтовываю его сломанную ногу к моей, здоровой и волоку все туда же… Комиссия, как писал Пушкин, безмолвствует или в ужасе молчит. Наверное, до них дошло безумие ситуации: ГОЛЫЙ ОДНОНОГИЙ БОЕЦ В ПУСТЫНЕ?! Ну и война мне досталась…

Нет, впрочем, не только военная кафедра смешила: через много лет случилась такая история с моим остроумнейшим и умнейшим сокурсником. Был он родом из Одессы и звали его, допустим, Борухом. Претерпев многия горести в силу своего еврейского происхождения, он решил сына от таковых уберечь, тем более, что его жена, мама его единственного сына, – русская, так что с фамилией будет порядок. Поэтому в преддверии шестнадцатилетия сына он сменил имя на Бориса, и сын получил паспорт на имя, к примеру, Ивана Борисовича Петрова. А поскольку сын оказался еще и замечательно умным и талантливым (может, даже не менее, чем отец), то с небывалым блеском поступил в МГУ, да еще и на романо-германский факультет. И вот в апелляционную комиссию является некий подполковник и скандалит: сволочи, мою русскую дочку не приняли, а жидов понабрали тучу, сплошной жидовник – и педагоги, и студенты! А председатель комиссии (между прочим, еще нас с Борухом принимал и с тех пор не изменился ничуть, все такой же видный, с серебряной густейшей гривой и глубоким выразительным басом) ему неторопливо отвечает: «Замечу, любезнейший, что как раз в этом году к нам пришел учиться лучший абитуриент всех времен и народов, и зовут его ИВАН БОРИСОВИЧ ПЕТРОВ!»

Еще маленькое воспоминание: госэкзамен по научному коммунизму. Я этот предмет, конечно, знала плохо, но мне повезло: основной вопрос касался жизни Томмазо Кампанеллы, а я о нем незадолго до экзамена книгу прочла из серии «Жизнь замечательных людей». Ну и ответила с восторгом и блеском. Но профессор все равно почувствовал во мне слабину и стал задавать дополнительные вопросы: «Скажите, сколько в мире коммунистов сейчас?» Я уныло молчу. «Ну хорошо, целиком не помните, давайте сосчитаем. Сколько сейчас коммунистов в Советском Союзе?» Я совсем приуныла. «Да-а, знания ваши явно начетнические, а не живые!» Но пожалел и поставил четыре. Выхожу и в полном унынии докладываю ожидающим сокурсникам: «Меня обозвали начетницей…» Борух тут же нашелся: «Скажи спасибо, что не политической проституткой, как Ленин Троцкого!» Он-то все предметы знал по-настоящему…

История Боруха о его дворе в Одессе. Там стояли контейнеры для мусора только для дворника, а простые жильцы должны были по звоночку машины-мусоровозки бежать на улицу со своим личным мусором. Понятное дело, жильцы норовили потихоньку выкинуть свой мусор в казенный контейнер. Дворник стал писать на контейнерах послания жильцам, постепенно усиливая тон до отчаянного крика:
ПРОШУ ЛИЧНЫЙ МУСОР ТУТ НЕ КИДАТЬ!
ПОЖАЛУЙСТА НЕ СУЙТЕ НИЧЕГО МНЕ!
ПРЕКРАТИТЕ ГАДИТЬ МНЕ СЮДА!
ПОЙМАЮ С МУСОРОМ УБЬЮ!
СРАТЬ НА ВАШУ ГОЛОВУ!..

У Боруха было воистину одесское высокое чувство юмора (весьма далекое от воспевания шлемазловатых посетителей Привоза и прочих радостей антисемита). Реакция – мгновенная. Мы несколько лет не встречались, и вдруг вижу его в метро. Подхожу сзади и игриво щиплю его за бок. Окружающие заинтересованно присматриваются. Борух поворачивается ко мне, всем своим видом выражает глубочайшее разочарование и говорит: «А-а, это всего лишь ты…»

Группа моих сокурсников занималась изучением языка дельфинов и, заодно, обучением дельфинов человеческому языку; каждое лето они проводили в Севастополе, в дельфинарии. И убедились вскоре, что дельфины понимают людей гораздо лучше и быстрее, чем люди – дельфинов. Например. Обучают дельфинов счету. Показывают дельфину плакат с цифрой «один» и бросают один надувной мяч, показывают и бросают, показывают и бросают. Наконец, показывают плакат с единичкой и просят дельфина бросить в воду соответствующее количество мячей. Дельфин тычет носом в один мяч и сбрасывает его в воду. Все счастливы, дельфину дают рыбку. Начинают таким же манером изучать цифру «два». В результате дельфин сбрасывает в воду два мяча. Ему дают рыбку. Дельфин начинает нервно нарезать круги и выражать недовольство. Процедуру повторяют – и дельфин сбрасывает ОДИН МЯЧ! И делает это до тех пор, пока не получает ДВЕ РЫБКИ при цифре «два»!

Нам, студентам семинара по современной поэтике, невероятно повезло с научным руководителем, нашим Шефом: он не просто нас учил, но дружил с нами, домой звал, знакомил с разными замечательными людьми, а также замечательными книгами и фильмами – и так до конца своих дней, светлая ему память.

Вот я, студентка, приезжаю к нему как-то домой, а Шеф испек пирог, выставил домашнюю наливку и привечает замечательного украинского поэта и обаятельнейшего человека Ивана Д. Знакомит. Выпиваем, закусываем, говорим об умном. Зашла речь об ассимиляции народов СССР. Я, еврейка, со страшной силой выступаю за ассимиляцию. Украинец Иван Д. отвечает: «Ну, я-то, конечно, против ассимиляции, – помолчал, подумал и добавил: – РАЗВЕ ШО ЛИЧНО З ВАМЫ?!»

Я всегда была жутко аполитичная (и осталась): новости ни в газетах не читала, ни по радио не слушала, ни по телевидению не смотрела, и распрекрасно себя чувствовала. Дружила я с сокурсницей по имени Ирочка, бывала у нее дома и на даче, была знакома с ее родителями и не возникало у меня к ней вопросов, пока однажды она мне не предложила попробовать невиданную колбасу-салями. Продегустировав эту роскошь, я впервые спросила: «Ир, а кем твой папа работает?» Она ответила: «По образованию он преподаватель истории, но сейчас работает немного не по специальности». Вообще-то ее папа был тогда вторым, а в некотором смысле даже первым лицом в СССР (через несколько лет таки стал самым первым), но я-то никаких лиц не знала, кроме тогдашнего Генсека. И тут моя мама как-то смотрит телевизор и спрашивает меня: «Как Ирочкиного папу зовут?» Я сказала. Мама говорит: «Подойди, кажется, его как раз показывают». Я подошла, глянула – и в первый и последний раз в жизни устыдилась своего невежества.

Ирочка эта была редкая красотка, яркая, ведьмовская, а потому очки не носила никогда. На улице могла отличить человека от автомобиля, но с трудом. И вот входит она в троллейбус и обнаруживает, что у нее нет не только четырех копеек на билет, но вообще ни копейки! И тут большая мужская рука платит и протягивает ей билетик. Она украдкой смотрит – высокий, симпатичный, молодой, но молчит и познакомиться не пытается. Едет с ней, однако. Выходит на ее остановке, идет сзади. Молча. ВХОДИТ С НЕЙ В ПОДЪЕЗД, говорит на прощанье: «Всего доброго, Ирочка!» – и скрывается в комнате для охраны. Это сколько же лет она его в упор не видела, а ведь могла бы…

А вот другая история, связанная с ее подъездом. Мы, подружки филологические, часто у нее готовились во время сессии: родители жили на даче, а повар оставлял нам вкуснейшие блюда в большом количестве. Вот я вхожу, а дежурная бабанька с вечным вязаньем (может, она, как Пенелопа, связанное днем по ночам распускала?), которая обычно как клуша кудахтала: «Ах, вы к Ирочке, пожалуйста, проходите!» – вдруг бросается ко мне как коршун: «Нельзя сейчас в лифт, подождите!» Ну, подумаешь, мне нетрудно. А в этот момент входит совершенно отвратительного вида старикашка (маленький, даже ниже меня, но квадратный, толстый, кожа серая и вся в складках, как у носорога, щеки лежат на плечах) – и с широченной улыбкой идет к лифту, заодно прихватывая меня за плечико: «Да пусть девочка со мной поедет, уместимся! – и, уже в лифте, – если меня не боится, ха-ха!» И только по могучим черным бровям я узнала нашего дорогого Леонида Ильича лично…

Некая профессиональная ограниченность все-таки была присуща и лучшим из нас. Моя ближайшая подруга, другая Ирина, человек невероятно талантливый, яркий и неординарный, впервые побывав у меня дома, вдруг насупилась и умолкла. Спрашиваю, что случилось? Отвечает: никогда бы не заподозрила тебя в жадности, но вот у твоего папы в кабинете стоит пятитомник Мандельштама, а ты никогда даже намеком не предложила почитать!.. Я обалдела и пошла к папе искать таинственный пятитомник Мандельштама. Нашла: полное собрание трудов великого физика ЛЕОНИДА ИСААКОВИЧА МАНДЕЛЬШТАМА. Куда там великому поэту Осипу Эмильевичу, он за свою трагически и несправедливо рано оборванную жизнь и десятой доли не написал…
Кстати, филологи не знают Леонида Исааковича, а вот физики в массе своей все-таки знают Осипа Эмильевича.

Еще о поэте Мандельштаме. Решили в самом начале перестройки потрафить немногочисленным жаждущим интеллигентам и издать толстый том – «Избранное» Мандельштама. И разыграли положенное количество экземпляров среди сотрудников издательства – по справедливости, включили в список даже старенького охранника, простого малограмотного мужика, который не только о Мандельштаме, но и о Лермонтове не слыхивал. По справедливости, он и выиграл. И началось к нему паломничество сотрудников: Федор Прокопич, продай Мандельштама за столько, или за полтора столька, или за два столька… Когда цена за двухрублевый томик достигла восьмидесяти рублей, Федор Прокопич торжественно объявил: «Ни за сколько не продам, буду сам читать, может, пойму, за что люди такие бешеные деньги плотют!»

День рождения у меня в студенческие годы был не ко времени: конец мая, пик зачетной сессии. Зато самый расцвет сирени, так что из университета домой я ехала с охапками дивно ароматных веток. И вот однажды на третьем курсе стою я в ожидании трамвая с цветами как на картине Кончаловского. Подходит ко мне немолодой потертый мужичок в состоянии хронического поддатия, закуривает, долго на меня смотрит и изрекает: «Эх, лет этак двадцать назад какой бы я твой портрет с сиренью написал!» Я обиженно спрашиваю: «А что ж сейчас не хотите?» Мужичок жадно затягивается и печально объясняет: «Я, когда был молодой и красивый, стал специалистом по Маленкову, это в Полибюро был такой важный член. Я его мог с закрытыми глазами изобразить – и в профиль, и в фас, и в три четверти, да хоть раком. У меня была роскошная квартира в Доме художников здесь, на Масловке, и дача двухэтажная каменная, и машина «Волга», и жена красавица, все, короче, было. И тут Маленкова поперли. Я – туда, сюда, обратно туда, – а делать-то нечего, заказов никаких. Да и не это главное, а что я ПИСАТЬ БОЛЬШЕ НИЧЕГО НЕ МОГУ, КРОМЕ МАЛЕНКОВА! Пишу портреты, пейзажи, мертвую натуру, а получается Маленков. Деньги кончились, жена ушла, дачу продал, в квартире уплотнили, одна комната мне осталась… И если бы стал тебя писать с сиренью твоей, то все равно ни тебя, ни сирени не вышло бы, а только Маленков, жирная его рожа проклятая, ненавижу, чтоб ему и в гробу покоя не было!» Глаза вытер, окурок выплюнул и похромал себе пешком.

А вот еще на моем третьем курсе мы купили целиком зал (весь только для нашего курса!) на дивный, изумительный, необыкновенный спектакль Марка Розовского по пьесе Семена Кирсанова «Сказание про царя Макса-Емельяна», на музыку молодого и прекрасного Максима Дунаевского. Какое это было чудо! Еще жив был сам Кирсанов, он сидел в ложе вместе с Аркадием Райкиным, и Райкин хохотал до слез, громко хлопая автора по спине. В спектакле было множество маленьких «антрактов» – с неожиданными песенками, стихами, сценками. Многие из этих «антрактов» были исполнены глубокого трагизма; например, исполнение песенки «Кихелах и земелах» Моисея Тейфа в переводе Юнны Мориц на музыку Максима Дунаевского: актер выходил все в том же в шутовском наряде, но пел так проникновенно, музыка была такая щемящая, а стихи такие искренние, что весь зал плакал… Да и в собственный текст Кирсанова вживлялись отдельные новые кусочки. К примеру, идет заседание государственного совета – что делать, коли у царя Макса-Емельяна нет детей. Царь расслабленно слушает, а потом говорит: «А давайте я вам лучше анекдот расскажу. Ежели отец – рикша, мать – гейша, то кто у них сын?» И спрашивает явно у меня лично, поскольку я сижу в середине первого ряда партера, а царь сидит на краю сцены и ногами болтает. Я заволновалась, поворачиваюсь туда-сюда: ну кто, кто сын? А царь со сцены мне говорит: «Мойша, жопа!»

Со слов подруги и сокурсницы Натальи, вышедшей замуж за одного из ведущих актеров студии «Наш дом», впоследствии ставшим широчайше известным артистом театра и кино. Наталья не только блестяще училась в МГУ, но успевала одновременно на вечернем учиться в Гнесинском институте по классу фортепиано и даже органа. А потому неожиданно пригодилась в гастрольной поездке театра. В этой поездке показывали постановку «Вечер русской сатиры», и одна сцена полностью шла под запись романса «Средь шумного бала…» в исполнении Ивана Козловского. И вдруг посреди спектакля  ИСПОРТИЛСЯ МАГНИТОФОН! Вот-вот начинать сцену – а музыки нет! Тогда Марк Григорьевич Розовский сажает Наталью эту за рояль, а сам берет микрофон – и романс прозвучал так потрясающе, что НИКТО НЕ ЗАМЕТИЛ РАЗНИЦЫ между ним и Козловским, а также между аккомпаниаторами, – ни актеры, ни публика!

Отец этой сокурсницы стал секретарем ЦК. И прошел у них богатейший концерт для членов ЦК во Дворце Съездов с участием знаменитой и страстно им любимой певицы. После концерта во время торжественного фуршета он к певице этой подходит и робко выражает свой восторг и преклонение перед ее талантом. Певица, женщина немалых габаритов, глядя сверху вниз, снисходительно спрашивает: «А ты-то сам что тут делаешь?» Он тихонько отвечает: «Ну, я тут вообще-то как бы секретарь ЦК…» Она возмутилась: «Не стыдно – седой уже мужик, а все НА МАШИНКЕ ТЮКАЕШЬ?!»

Еще о театре. Мой сокурсник и муж другой моей подруги и сокурсницы на четвертом курсе МГУ передумал и пошел учиться в ГИТИС, а в свободное время подрабатывал, выступая с актерскими бригадами в ближнем Подмосковье. Однажды участвовал в одном концерте со знаменитым попугаем Петрушей – такой огромный белоснежный красавец (Петруша, не мой сокурсник), хрипло вещавший: «Петруша хор-роший!». Научить его новым словам было ужасно трудно: его дрессировщики, супруги, по полгода ежедневно долбили ему какое-нибудь слово (причем непременно с буквой «Р»), пока Петруша удосуживался это слово повторить. И вот пошли эти супруги-дрессировщики пообедать, накрыли клетку скатеркой, а в этой же комнате остались немолодые, когда-то знаменитые братья-чечеточники. И за каких-нибудь полчаса, сняв скатерку с клетки, они обучили Петрушу чуть не десятку АБСОЛЮТНО НЕПРИЛИЧНЫХ новых слов, причем почти без буквы «Р»! Почти год беднягу (Петрушу, не чечеточников) нельзя было выпускать на сцену, пока он слова эти не подзабыл…